Монстры - Страница 157


К оглавлению

157

Он принес большое ведро воды и вылил его под корни нового дерева, помогая этому существу расти. Но предварительно выдернул оттуда одеревенелую оболочку и свернул ее.

— Она мне не нужна, я просто сберегу ее для тебя. Когда Селка снова будет со мной, я верну ее тебе. Обещаю. Но видишь ли, я не могу допустить, чтобы ты бегала по острову, пока меня здесь не будет. Ты слишком опасна. Поэтому я должен был тебя укоренить. Мне нужны другие кожи, женские шкуры селки, но я буду бережно с ними обращаться. Даю тебе слово. Наслаждайся хорошей погодой. Прогноз на следующие две недели благоприятен.

Он закопал кожу Шилы-на-гиг в сухую землю, которую не любили черви, предварительно обернув ее для надежности муслином. Так она еще долго будет сохранять свои свойства. Лунный свет был слишком слаб, чтобы высветить четкую тропу, поэтому два дня и две ночи Питерсон сидел в темноте хижины, пил вино и ел холодную рыбу. Он распахнул настежь дверь и глядел на темное море, вдыхая соленый воздух и прислушиваясь к шороху волн. Когда луна начала прибывать и ее серебристая дорожка вновь разбудила в Питерсоне страсть к заветной цели, он развернул и расправил на холодных камнях женскую кожу.

Стоило ему, голому, дрожащему, лечь на нее, как вокруг него забурлила жизнь. Когда пришла боль, он стиснул зубы и сжал кулаки, но вскоре не выдержал и расслабился. Он выл, извиваясь и корчась от боли, потому что кожа все глубже вторгалась в его тело.

Она обернулась вокруг него, проникла в его поры, она пробивалась в его органы, втягивала кровь в свою клетчатку и подбивала ее подкожным жиром в попытке придать нужную форму твердой, незнакомой фигуре, которая оказалась у нее внутри. Дело в том, что кожа рассчитывала на древесную форму, на нечто небольшое, угловатое, и ей потребовалось немало времени и усилий, чтобы приспособиться к Питерсону.

Некоторое время, пока женский скальп растягивался и агонизировал вокруг его грудной клетки, он чувствовал удушье. Руки у Питерсона побелели и сделались одутловатыми из-за того, что их настойчиво обволакивали кожаные руки. Кожа вздрагивала и тряслась. Пытаясь заключить Питерсона в свои объятия и принять новую форму, она и свою собственную жизнь подвергала опасности. Мужчина чувствовал, как из его легких выдавливало воздух, а анус то втягивало внутрь, то, причиняя невыносимую боль, вытягивало в длину.

При расслаблении боль уменьшалась, однако Питерсон еще долгие часы непрерывно кричал, сопротивляясь росту и растяжению женской оболочки. Она вползала в его конечности и мучительно давила на гениталии. Влагалище не смогло раскрыться внутри него, но от этих попыток у него образовались кровоподтеки.

К вечеру, когда солнце потускнело и повеял теплый ветер, Питерсон почувствовал облегчение. Он был прочно упакован в оболочку Сиэлы, на смену резкой боли пришло ощущение, будто кожа сплошь разодрана терновыми шинами. Чувствуя слабость, он с трудом встал и оперся о стол. Он посмотрел вниз и увидел, во что превратилось его тело. Неясно проступая из-под жировых складок новой оболочки, оно своей формой напоминало куколку насекомого.

Хуже всего выглядел рот. Острые женские зубы выдавили из своих гнезд его собственные зубы, и он их все до единого проглотил. Они покоились у него в желудке. Десны до сих пор кровоточили. Челюсти разламывались от боли, а новые зубы впивались в тело.

Спал он очень долго. Очнувшись, он напился воды и трясущимися руками зачерпнул из сотейника холодной рыбы. Его мужское лицо деформировалось под отвратительной вытянутой маской женщины. Оно было перекошено так, что его собственный рот оказался несколько правее желтого, приятной формы рта Сиэлы. Глаза скрывались в тени глазниц этого существа.

Он снова погрузился в сон. Трудно сказать, как долго он спал, возможно дня четыре. Все это время его тело переваривалось. Проснувшись и посмотрев на себя в зеркало, он увидел теперь перед собой Сиэлу. Сам же Питерсон словно впал в спячку, затаившись внутри селки. Он вылупится из нее позже, когда его миссия будет завершена.

И снова, поглотив его в себе, вокруг него обернулась кожа. Это была большая кожа, хотя обволокла она его мгновенно. Она душила его своим жиром и создавала ощущение глубины.

И мужские… пронзительные крики… выражение страха в глазах… холодный ветер и долгое падение на землю.

Соль в легких, непрерывная смена холодных и теплых потоков, омывающих его бока. Он с кашлем и воплями катался по берегу, чувствуя спиной камни и корявую древесину, мирясь с опутавшими лицо водорослями. Дверь хижины была распахнута. Деревья на холме не шевелились, застыв на фоне сумеречного неба. Море накатывало на Питерсона, вода засасывала, тянула за собой, потом, прежде чем нахлынуть снова, спокойно отступала. Он перевернулся, и большая волна накрыла его лицо; прохладная, приветливая, она звала его за собой. По водной глади убегала вдаль широкая лунная тропа.

Погрузившись в воду, Питерсон успокоился и поплыл к впадине. Он сделал над ней круг и нырнул, затем, опустившись на необходимую глубину, двинулся вдоль подводного у теса к месту, которое напоминало о смерти, — внутреннему уступу, где, привязанные водорослями, хранились шкуры селки.

Лонжероны металлической обшивки бомбардировщика были обвешаны водорослями и проржавели. Старый самолет застыл под углом ко дну, глубоко уйдя в фунт. Очевидно, однажды он соскользнул с уступа. Толща воды разрушила стыки фюзеляжа, и он развалился на части. Обломок правого крыла торчал, заклиненный скалой, левое же давным-давно сгинуло где-то внизу. Это была чудовищная, безобразная конструкция, неприлично выступавшая из живой скалы. Рассудок Питерсона прояснился, в памяти ожили времена сорокалетней давности, когда он летал на этом самолете, те времена, когда он был человеком. Он протиснулся сквозь пустые иллюминаторы в кабину бомбардировщика, обогнул обглоданные кожаные кресла экипажа, проплыл сквозь провода, которые колыхались в воде, почти не отличаясь от живых нитей подводного царства. Кости исчезли, они давно были съедены. Его друзья вскормили селки и переместились в их кожи. Оттого, возможно, эти существа и выходили на берег. Товарищи Питерсона приходили к нему в дом, к единственному из них, кто остался в живых.

157